Вечность стояла, мятая, на пороге,
Платье индиго, рваное на груди.
Жалостно так смотрела, что я в итоге
Ногу убрал и ей разрешил войти.
Чаем её отпаивал, делал гренки,
Впитывал слёзы мягким своим плечом,
Хлопал успокоительно по коленке,
И говорил ей ласково ни о чём.
Жаловалась, что больше никто не любит,
Ловят момент. Рассчёт и корысть везде.
Круглые дурни вдруг расплодились в кубе,
В душу не глядя, сразу спешат раздеть,
Их глубина нисколько не напрягает,
Да и проникнуть нечем в неё, увы.
Я зашивал ей лиф, а она, нагая,
В баре искала что-то от головы.
После лежала, томно и полупьяно,
Через плечо заглядывая в экран,
Ржала, читая, что у меня по плану,
Или шептала, что промеж нас искра...
Сын, услыхав возню, полусонный вышел,
Вперился в тётку.
– Видит меня?! Но как...
Он оглядел торчащую пару вишен,
Простыни тогу, скомканную в руках:
– Папа, а тётя может играть негромко?
И, повернувшись, молча ушёл назад.
Вечность своё шмотьё подобрала робко,
Сквозь темноту уставилась мне в глаза,
Вслушалась снова в гулкую тишь квартиры,
Что-то в уме прикинула про него:
– Сколько ему? – спросила.
– Всего четыре.
– Я подожду.
Оделась.
И вышла вон.